(1881—1973)
Тот, кто не искал новые формы,
а находил их.
История жизни
Женщины Пикассо
Пикассо и Россия
Живопись и графика
Рисунки светом
Скульптура
Керамика
Стихотворения
Драматургия
Фильмы о Пикассо
Цитаты Пикассо
Мысли о Пикассо
Наследие Пикассо
Фотографии
Публикации
Статьи
Ссылки

Глава XIV

У меня есть друг. Он красив, молод, на пятнадцать лет младше меня. Он американец, и он не любит женщин. Он высадился во Франции 14 сентября 1944 года на нормандской стороне, в Омаха Бич, и участвовал в бою под командованием генерала Паттона. Однако юноша не обладал способностями блестящего воина. С трудом демобилизовавшись, он помчался в Париж с единственной мыслью в голове — увидеть Пикассо — самого знаменитого художника мира.

Однажды он появился передо мной: белокурый, нескладный, с огромным мягким телом. Он шел, нет, что я говорю, подпрыгивал, как Казбек, вокруг обожаемого мэтра. Они оба направлялись мне навстречу по улице де Савой. В тот день американец был приглашен, навязался, как мне показалось, в час дня в «Каталан». Свое недовольство я обозначила довольно высокомерным молчанием и энергичными сигаретными затяжками. Губы я разжимала только для того, чтобы выпустить дым вместе с презрением.

Так ли необходимо было Пикассо поддаваться на обольщения тех, кого он покорял без труда? Нужно ли ему было проверять свое влияние на безмозглых телятах, сверливших его влюбленными глазами? Chewing-gum, whisky, french kiss? Он так жаждал всеобщего признания, что готов был выпрашивать его. Отнюдь не утомленный назойливостью посетителей всех мастей, он охотно отдавался их ласкам, как публичная девка. Длительное заточение в крепости Гранд-Огюстэн осталось в прошлом, теперь он входил в стадию обольщения и предоставлял свою особу единодушному обожанию. Несчастный янки рядом с ним чувствовал себя единственным! Не отражалось ли в глазах Пикассо то, чего он жаждал? Всесильный взгляд, ведь так? И если он видел в этих глазах подтверждение его единичности, разве не было это равноценно посвящению? Мальчик начинал кривляться каждый раз, как его сюзерен забывал про него, слишком увлекался разбрасыванием хлебных крошек. В какой-то момент Пикассо заговорил со мной на каталанском, чтобы наш юный гость наверняка нас не понял. Я не помню, что отвечала ему, помню, что мы внезапно разразились хохотом с таким одновременным наслаждением, что оно оттолкнуло от нас все инородные тела.

Упомянутое инородное тело, в данном случае американское, пустило в ход все свое нахальство. В тот момент я спросила себя, как он должен был распуститься, чтобы добиться приглашения в Гранд-Огюстэн, и даже большего — незамедлительного разрешения Пикассо пообедать с нами и нарушить наш тет-а-тет в «Каталане». Потом он признался мне, что изобразил перед Сабартесом легкое прихрамывание — последствие ранения. Красота, молодость, отвага. Устоять невозможно. Он станет потом моим другом, он — ревностный обожатель Пикассо и к тому же обманщик осмелился попросить мастера написать его портрет. Вот так, прямо в ресторане, встрял в паузу, но не встал в позу. Я чуть не ответила за Пикассо, что портрета он удостоился бы в полной мере, если бы как минимум погиб в бою. Случайное ранение разве достойно такой чести? Но он стоял на своем. «Хотя бы маленький рисуночек», — настаивал он. Ошарашенный наглостью своего гостя, Пикассо слабо защищался. Он показал, что у него нет с собой подручных материалов, что было неправдой. Подкладка его куртки состояла из множества карманов, прикрепленных английскими булавками и наполненных инструментами, необходимыми для работы. Что до скатерти, она часто заменяла бумагу в «Каталане». И я по-прежнему носила с собой нож с нашей первой встречи в «Де Маго». Он нужен был мне, чтобы отрезать кусочки скатерти. Художник, которого я любила, каждый раз рисовал мое лицо или руку, мундштук в форме трубы или взлохмаченную головку моей белой болонки, потом сбежавшей от меня. Два крошечных прожога кончиком «Галуаз», чтобы изобразить красные волоконца ее глаз.

Нисколько не растерявшись, американский гость достал из своего рюкзака блокнот и карандаши. Он разложил все это перед Пикассо. Пикассо был покорен такой самоуверенностью. Художнику оставалось только подчиниться. Конечно, рисунок был готов через несколько секунд, в мгновенье ока: ласковое движение карандаша, легкое поскрипывание — готово. Чего еще возжелать? Возможно ли, что юноша хотел проникнуть в Пикассо сквозь щель взгляда, пройтись от его мозга к руке и оставить на белом листе бумаги неизгладимый отпечаток? Авторитетная подпись завершила дело.

Художник протянул своей модели готовый рисунок. Модель осмелилась скользнуть взглядом по своему собственному изображению, преображенному гением. Она рассыпалась в благодарностях. Когда мы уходили из ресторана, она даже позабыла, что должна хромать. Через три месяца американский друг возобновляет попытку. Ему вновь удается пробраться в Гранд-Огюстэн, и на этот раз он приносит с собой превосходный лист бумаги и толстый карандаш, такого на рынке не купишь. В тот день меня не было в мастерской, и Джеймс Лорд, американский друг, рассказал мне эту историю через несколько лет. Он осмелился заявить, что рисунок, сделанный в ресторане, погиб в результате несчастной случайности. Поэтому он умоляет мастера оказать ему услугу: воспользоваться бумагой и карандашом и создать второй вариант. Самое удивительное, что Пикассо не выпроводил столь упорную личность. Он не знал еще, что первый рисунок цел, но понял, что не имел счастья угодить модели. Первая работа показалась Джеймсу слишком поспешной. Разве Пикассо не отделался от него в прошлый раз как от зануды? Так, не без упрямства, решил зануда и придумал несчастный случай, чтобы получить еще один портрет. Каким нужно быть легкомысленным и наглым, чтобы поступить подобным образом с таким человеком! Бог, возможно, в тот день был на стороне Джеймса. Он получил от мэтра то, что хотел. Второй рисунок оправдал все его ожидания. Если бы они были одни и если бы мэтр позволил, то он с радостью кинулся бы целовать ему ноги. Он был влюблен в художника, как и в свой собственный образ.

Солдат обязан вернуться на родину. Он не сможет забыть Францию и мастерскую художника, которого заставил дважды написать свой портрет. Через два года он вернется в Париж. Все будет по-другому. Другая царит на Гранд-Огюстэн. Впрочем, слово «царить» не отражает ситуации. Ни одна женщина не могла царить рядом с Пикассо, тем более над ним. Чтобы не ошибиться, я должна сказать: другая жила на Гранд-Огюстэн, а я была в опале.

Я случайно встретила Джеймса Лорда в магазинчике недалеко от дома. Он больше не был солдатом. Он как будто обрадовался нашей встрече, я тоже. Прежде я не пустила бы его в дом, теперь приглашаю сама. Мы стали друзьями. Мы говорили о Пикассо. Он иногда встречал его. Я больше не встречала. После внезапной смерти моего дорогого Элюара, в ноябре 1952-го, остался только Джеймс. О насмешка судьбы, он — единственная нить между мной и человеком, в котором была и всегда будет вся моя жизнь.

Временами я писала Пикассо. Чопорные письма Эльвиры, той, что хотела спасти душу Дон Жуана и не могла забыть его тела. Он отвечал мне, что за его душу еще так долго не стоит опасаться, что он сам с радостью распылит ее на все четыре стороны своих картин, так же как святой Франциск кормил на лету воробьев в Альвиано.

Однажды ко мне на де Савой доставили огромную посылку. Двое мужчин с огромным трудом втащили ее на второй этаж. Имя отправителя было написано разборчиво. Я узнала почерк. Своей рукой он написал: «Пикассо-Валлорис».

Я позвонила своему американскому другу и попросила его помочь освободить от оболочки метеорит, чудом попавший ко мне из другой солнечной системы. Нам понадобился целый час, чтобы справиться с удивительно сложным защитным устройством. Чрезмерное количество упаковок наводило на мысль о драгоценности и уникальности того, что все еще оставалось сокрытым. Я ожидала увидеть бронзу, потемневшую от прикосновения времени и мастера. Разве Пикассо — не щедрый даритель? То, что я увидела, показалось мне настолько же уродливым, насколько банальным. В этом предмете, столь долго обнажаемом, напоминающем то, как снимает многочисленные юбки старая кокетка, не было ничего от Пикассо. Какой странный, извращенный, даже провокационный умысел послать мне эту посредственность, ни автором, ни вдохновителем которой он наверняка не был. Ничего страшного не случилось бы, если бы посылка не была упакована столь тщательно и если бы отправитель не обозначил на ней имени человека, которого я любила и о котором давно ничего не слышала.

Какой поворот мысли заставил этого скупого на время человека потратить силы на подобный фокус в момент, когда его жена уходила от него вместе с двумя детьми? Какая мысль, точнее бессмыслица, могла подсказать ему, что эта штуковина достаточно уродлива, чтобы заинтересовать Дору? Ее сюрреалистическое начало сумеет найти в ней священные и тайные знаки? Может, он решил, что после стольких лет совместной жизни и разлуки общность сохранилась лишь в возможности встретиться в нелепости предмета и посмеяться над ней на расстоянии? Не слишком ли большая честь подобной штуковине, господин Пикассо? Не ей ли вы присвоили магическую способность объединить нас в обоюдном цинизме?

Что же было передо мной? Каков был этот отменный подарок, возвещавший о себе звуком трубы? Стул! Убогий стул! Тяжелый, массивный, громоздкий. Одним словом, непригодный! Стул, на котором нельзя было ни посидеть, ни отдохнуть. К тому же его пропорции разрушали всю гармонию вокруг.

Американский друг спросил меня, не собираюсь ли я отослать посылку обратно отправителю? В действительности он догадывался, что я сохраню ее. Сам он, конечно, воздвиг бы стул на пьедестал, если бы мэтр вздумал прислать ему подобный подарок. Разве не удобный способ для Пикассо проверить размах своей власти? Не становится ли бесценной самая ничтожная материя, как только он касался ее? Чудо постоянно было рядом с ним, тогда как царь Иудейский исцелял золотушных только по праздникам.

Через несколько месяцев, в Пасху, мой юный друг поехал вместе со мной в Менерб. Он был так любезен: терпел все неудобства и перепады настроения у хозяйки. Я часто оставляла его в обществе скорпионов и уезжала на своем мотоцикле писать на пленэре. Чтобы он совсем не заскучал, я посоветовала ему навестить Пикассо в Валлорисе. Он тут же согласился и договорился с ним о дне, в который хотел бы прийти. Предчувствие этой новой встречи веселило его, и я не жалела, что организовала свидание.

Мне нужно было отплатить Пикассо за его стул той же монетой. Я выбирала, какой подарок мог бы отнести американец. Остановилась на старой, брошенной на антресолях лопате, такой же древней, как и сам дом. Вся драная и ржавая. Ее искромсанная и рассыпавшаяся рукоятка не подошла бы и ведьме, впрочем, им сподручней метла. Плохое качество материала не позволит мастеру впаять ее в одну из своих скульптур. Гений рекуперации потерпит неудачу!

С маниакальной аккуратностью я упаковывала драгоценную лопату. Полоски коричневой бумаги, скрепляющее переплетение бечевки. Конечно, мое поведение трудно было назвать христианским, но я устала прощать обиды. К тому же этим подарком я сообщала о своем существовании человеку, который не желал щадить ни моего молчания, ни моей боли. Я вновь ощутила ту чрезмерность, которой мы предавались когда-то во время ссор и любовных игр. Ведь мы были партнерами? Разве не партнерше по невероятным играм можно послать такой невозможный стул? Я в свою очередь указала имя дарителя: «Дора Маар. Менерб (Воклюз)». Бессмысленный поступок, ведь друг лично собирался отнести хрупкую посылку адресату на дом. Что и сделал через несколько дней.

Навестив Жана Кокто на мысе Кап-Феррат, в роскошных владениях Франсин Вейсвеллер, он поехал в Валлорис и добился приема в Ла-Галлуаз. Когда Джеймса впустили, Пикассо сидел на кровати голый по пояс и разбирал свою корреспонденцию. Джеймс рассказал потом, что мэтр спросил его о доме в Менербе и о той, что оставалась отныне его хозяйкой. Это в самом деле было в его стиле: поинтересоваться, в упадке ли по-прежнему Дора и сохраняет ли дом во время сна то прекрасное выражение властности, которое так ему нравилось. Он был в хорошем настроении и сгорал от любопытства. Он сразу понял, что сверток в руках у гостя — ответ пастуху от пастушки.

«Прекрасная Дора, — сказал он. — Уверен, она долго выбирала и выбор наверняка великолепен. Никто не знает ее так, как я!» Перед тем как распаковать посылку, он все-таки не отказал себе в зловредном удовольствии узнать, видел ли сам Джеймс тот удивительный дар, который был мне послан несколько недель назад. Джеймс ответил, что, чтобы вскрыть ящик и развернуть упаковку, нам потребовался целый час. Пикассо смеялся как ребенок. «Безобразный, правда? Удивительно безобразный!» — утрировал он. Не сомневаюсь, она сохранила этот безобразный стул. Я знаю ее, посчитала себя обязанной его сохранить. Ты знаешь, я ведь расписал сиденье для унитаза в Менербе, чтобы даже там она не могла забыть меня. Такие вот мы!»

С упаковкой он разобрался быстро. Вначале он невозмутимо оглядел лопату, затем заявил, что всегда был прав, доверяя мне. «Блестяще, — повторял он, — просто блестяще!» Определенно, Дора никогда не разочарует меня. Диалог с ней всегда возможен, настоящий диалог, и даже сейчас! Он снова спросил у своего гостя, как понравилось ему сиденье в туалете в Менербе, о котором он так позаботился? Насколько восхитило? Мой друг потом мне признался, как неосторожно ответил, что я заменила его сиденье на другое, более простое. После этих слов Пикассо в бешенстве выбросил мой подарок в окно. Диалог — конечно же, но способный прерваться внезапно, в одну секунду, от одного решения.

Когда гонец вернулся, я вновь заперла все двери в Менербе с привычным чувством, что должна закрыть скобки. Мы собираемся в дорогу и возвращаемся в Париж. Я не знаю, почему жизнь в Менербе течет для меня вне времени. Даже присутствие друга рядом здесь, где я привыкла жить одна, не прибавляет реальности перетеканию часов и дней. Здесь у меня нет возраста, как и у моего дома. И я не знаю точной даты заложения фундамента. Я плыву в ощущении постоянного утра, пробуждения. Недоумеваю. В чьей я комнате? Это моя детская в Буэнос-Айресе? Или более поздняя, полная страданий? А может, последняя? Может, та, в которой я любила? Протяну руку, почувствую жаркое тело моего любовника? А мое живо ли еще? Мое тело еще не растеряло единство своих членов?

В Менербе я прогоняю эти вопросы прочь. Зачем мне знать, начинается жизнь или уже закончилась? Времени не существует, когда я на мотоцикле еду писать в поля. Его не существует, когда я преклоняю колени в деревенской церквушке. Каждое из этих действий больше не составляет времени. Они творят обряд оставленности. И я не боюсь, как когда-то, быть брошенной родителями или любимым, я отпускаю себя. Я раскрываю скобки. Бросаю стремена. Я знаю свой путь.

Впалые и ветхие ступеньки в Менербе. Я впечатываю шаг в тех, что проходили здесь до меня, в тех, что пройдут после.

Дорогадомой. Первый привалу Понт-дю-Гар, в замке де Кастиль. Бесконечная протяженность анфилад из колонн и барочных изгибов — безумие XVIII века — собственность очень богатого и очень своеобразного историка английского искусства Дугласа Купера. Его коллекция Пикассо впечатляет. Вечером мы, Джеймс и я, приглашены в замок, откуда продолжим наше возвращение в Париж.

На авиньонской дороге я с обеих сторон вижу плакаты, возвещающие о корриде в Ниме. Судя по тому, что я читала, она должна была уже закончиться. Для нашего хозяина и его друга просто немыслимо упустить такое событие. Наверняка они сейчас на пути назад, и мы будем там все в одно время. Честно признаться, я не представляла арены в Ниме без Пикассо. И тогда все смешалось в моей голове. А если американец проболтался? А если гонец не просто передал Пикассо мой ржавый подарок? Если он рассказал о нашем будущем ужине в замке де Кастиль и опрометчиво уточнил дату? Если коррида для Пикассо лишь предлог, чтобы воспользоваться великолепным гостеприимством Дугласа Купера?

Все поплыло у меня перед глазами. Мы не виделись столько лет. Эти плакаты возвещают здесь о твоем присутствии? Я готова повернуть назад, а также способна уничтожить на месте всякого, кто помешает мне дойти до конца. Не знаю, что перевешивает — отчаянное желание увидеть тебя или ужасающая боязнь нашей встречи?

Я не выбирала ни времени, ни места. Пикассо, как всегда, все решил сам.

Мы приехали в Аргийеры, и я сразу же увидела «испано-суизу». Эту ли я знала когда-то? Теперь она пугает меня. Никогда она не казалась мне такой черной. Как катафалк из похоронного бюро.

Он уже здесь. Сегодня он в замке, который мог бы принадлежать Дон Жуану. Он запомнил день, выболтанный нескромным гонцом. Это последний акт? Он не будет больше одинок. Его славные трофеи окружат его. Несколько его картин из тех, что тревожат душу, ранят стены замка.

Он уже здесь, человек, которого я люблю. И я чувствую, что снова возненавижу его. Я не видела его... (посчитала на пальцах) восемь лет. Восемь лет мы не встречались. Мне хочется вывернуть себе пальцы одним ударом, сломать их и положить конец страху. Но болезнь больше не будет оправданием. Что я говорю? Ее ведь никогда и не было.

Как мне убежать от человека, о котором непрестанно думаю? Восемь лет — это сколько? Мгновение? Вечность? Кто называет это разлукой? Ты был со мной все дни и ночи так близко, как никто в этом мире. И сегодня, господин Пикассо, я бы попросила вас растворить эту близость. К вам она больше не относится. Вы скажете: «Мечта». Я мечтала все восемь лет. Но иногда рассуждаю трезво. Так что, господин Пикассо, не пытайтесь удержаться в близости, в которой уже взлелеян другой, другой беспрепятственно позволяет мне любить.

Друг, сопровождавший меня, почувствовал мою дрожь. Он, видимо, жалел о своей несдержанности. Почему он не умеет держать язык за зубами? Мы идем между колоннами. Он наклоняется ко мне, он готов прошептать какой-то совет, как наперсник трагедии, но цыганский хор, встречающий нас в галерее, заглушает его голос. Танцовщица вертит в поднятой руке красный платок. Мне кажутся знакомыми эти слова и ритм. Я как будто помню — это песня о расставании.

Не забывайте меня, цыгане,
Прощай, мой табор, пою в последний раз.
Ай, дай, дай, дай, эй нэнэ,
Ай, дай, дай, дай, дай, дай, эй нэнэ...

И потом этот припев, его мой отец пел, когда напивался. Он научился этой песне у балканских цыган в детстве. Звенят стаканы с водкой. Скрещиваются руки. В добрый час! С Богом! «Нужны силы, чтобы уйти из табора», — восклицают.

Внутри люди. Я вижу только его. Слышу только его. В полной тишине он направляется ко мне. Я забываю о друге рядом со мною, но Пикассо изображает перед всеми восхищение нашей своеобразной парой. «Браво!» — вопит он. Бьюсь об заклад, вы собираетесь пожениться. Дора, дорогая, я всегда знал, что ты сделаешь блестящую партию! И каков избранник: молодой, белокурый, невзрачный. Узнаю твои вкусы, милая. Когда свадьба? Будете праздновать в Менербе, надеюсь, не забудете позвать прежнего хозяина. Я сделаю хороший подарок к свадьбе, у меня большой опыт в этом деле. Если только вы не совершили уже обряд и не потрудились известить меня. Скажи мне, Дора, вы женаты?

— Нет, только помолвлены!

— Как неожиданно, дорогая, встретить вас здесь. Никто в Ниме не предупредил меня. Ты наверняка знала, что мы приедем полюбоваться на новилладу молодых трехлетних бычков. Но ты, как я понимаю, милая, предпочитаешь телят. Какая удача встретиться здесь, в этом прекрасном замке Дугласа. В самом деле, какая удача!

— Удача для кого? — спросила я.

— Для меня. Для меня, конечно. Я так давно тебя не видел, я думал, что ты целиком и полностью занята лишь спасением своей души. И вдруг — о чудо. Услада моему сердцу. Ты снова появляешься передо мной, и цыгане вокруг тебя. Прекрасная картина, Дора! А ты, что ты подумала, когда увидела меня?

— Неизменен.

— Значит, я не способен поразить тебя?

— Я сказала: неизменен — только потому, что вы постоянно меня поражаете.

— Знаешь, я старею. Ты видишь перед собой одинокого человека. Она ушла. Она увела детей. Я обращался с ней как с королевой, а она сделала из меня шута.

— В добрый час! С Богом!

— Если б ты понимала, в каком я сейчас состоянии, ты бы не была так бессердечна.

Все втроем мы стоим в зале перед большим полотном Николя де Сталя, моего соседа в Менербе. Его картины вызывают у Пикассо лишь ироничное презрение. Хозяин дома вышел к нам навстречу и увлек всех гостей в гостиную, как будто хотел возродить среди нас ту кровавую игру, имевшую когда-то большой успех в свете и возобновлением которой он может теперь похвастаться. Напрасно хныкал и хитрил Минотавр, он не утратил ни грамма своей драчливости, и американский друг уже готов пасть в бою.

— Твой подарок, Дора, просто чудо! Я сразу узнал тебя. Твой вкус, твое остроумие! Но почему ты не принесла его сама или, в крайнем случае, не отправила по почте? Я не люблю, когда кто-то встает между нами.

Он поворачивается к нашему другу и за невозможностью презрительно смерить его взглядом с головы до ног поражает всей чернотой своих глаз, притягивает как завороженную птицу.

— Интересно, — говорит он, — что ты нашла в нем?

— Красоту, очарование, юность и ум.

— Много для незнакомца. И незнакомец вынужден остаться. Незнакомец, способный лишь на вымогательство, выдрал из меня два портрета с автографом. Настоящий, можно сказать, подвиг! Помню, дорогая, как когда-то вы сожалели, что он сумел ввязаться между нами. Теперь с меня больше ничего не возьмешь, он наверняка просит вас написать его портрет.

— Именно.

— Вы так услужливы, уверен, что вы выполнили его просьбу.

— А вы все так же ревнивы и к своим моделям ревнуете больше, чем к своим любовницам.

Он вдруг взял меня под руку и повел в гостиную, где гости уже собрались. Я вспомнила наш первый пляж. Я вспомнила Мужан. Разве не вынудил он меня идти за ним без оглядки? Советы теперь бесполезны. Когда вспоминаю прошлое — только он рядом со мной. Итак, я снова позволила заманить себя в ловушку, и гостиная захлопнулась надо мной, как волшебный коробок, ярко расписанный Пикассо. Стены были наполнены его работами. Некоторые из давних времен, когда я только появилась на свет, некоторые — картины моего времени, нашего, времени нашей любви, и последние, до конца не высохшие, — из другой жизни, но и они не кажутся мне чужими. Я как будто путешествовала по своей собственной жизни. Конечно, я посягаю на то, на что не имею права, но в каждой из этих картин я улавливаю едва заметный свет моей любви к тому, кто сотворил их. Я всего лишь призрак в этой гостиной, и это призрак Пикассо держит меня под руку.

Прямо посреди комнаты он показывает мне картины. «Видишь, — говорит он, — все это живет уже без меня. Но они мои дети, и я узнаю их. А ты, дорогая, как живешь ты с теми, что я отдал тебе? Хорошо их воспитываешь? Если мне не изменяет память, у тебя их достаточное количество!

— О настоящий приют!

— Позволю себе заметить, что многие из них похожи на тебя как две капли воды! Создавать детей, похожих на их мать, — предел для живописца, плюющего на реализм! Может быть, и ты нереальна, милая, ты совсем не изменилась с того самого момента, когда я в первый раз увидел тебя в «Де Маго». Покажи мне свои руки. Они все так же красивы? Все так же кровоточат?

— Теперь они служат молитве. Я отложила нож.

— Ты ошибаешься, если думаешь, что у мистических роз нет шипов.

— Есть, и за это я люблю их.

— Узнаю тебя. Но, может, ты предпочтешь ласкать меня своими прекрасными руками? Молиться. В старости у тебя будет много времени для молитв. Вечер со свечой и т.д. и т.п. ...Пикассо воспевал меня, в мои юные годы и т.д. и т. п. ...Почему, черт побери, мы расстались? Бессмыслица. Скажи мне, почему?

— Не моя задача объяснять преступнику причину его преступления.

— Громкие слова, Дора! Думаешь, ты сама не ранила меня? Думаешь, я не страдал из-за тебя?

Я не отвечала, и он спросил меня с улыбкой набедокурившего ребенка:

— Скажи: стул, который я тебе послал, он восхитителен, ведь правда? Когда я получил твою лопату, я понял, что между нами всегда все будет по-прежнему.

Мы прошли к столу. Дуглас Купер пригласил Пикассо сесть справа от себя, а тот громко возмутился, посчитав, что такое почетное место причитается мне. Я, конечно, отказалась, меня смутила такая подчеркнутая бестактность по отношению к хозяину. Для меня никогда не имел значения ранг в обществе. Долгое общение с Пикассо приучило меня к тому, что повсюду его принимают лучше, чем короля. Быть второй, тогда как он первый, — это не могло затронуть моего тщеславия. Бог и Пикассо, вы учите смирению.

Разговор был оживленным, и, даже когда мэтр молчал, все взгляды обращались к нему. Опасались скорости его ответов. Даже коверкая грамматику, он умудрялся попадать в цель при каждом ударе. Добивались его одобрения. Рассмешить его значило выиграть партию. Я видела суровых вдов, как будто написанных Гоей, вышедших из своих рам и упражнявшихся в шутовстве, чтобы вызвать у него улыбку. Я видела пузатых господ, исполнявших несколько па из фламенко в надежде очаровать его. Но наиболее обольстительным Пикассо становится, когда молчит. Ненасытный, он умеет слушать; опустошает вашу душу глазами. Не он ли шедевр Создателя, он, обладающий мифическим лицом творца? Его взгляд завладевает. Его взгляд наполняет. Но, осторожней, не все так просто! Трудно долго продержаться с ним в сердце циклона, в этом средоточии, чудом защищенном от вихря снаружи.

Стол узок, и Пикассо почти не сводит с меня глаз. Я чувствую его желание продемонстрировать между нами непокорное и очаровывающее согласие, лишенное стигматов прошлого. В какой-то момент, прервав разговор на другом конце стола, он поворачивается ко мне. Он говорит: «Дора, я хочу написать тебя, понимаешь? Мы говорили о моих картинах, и ты сказала, что твой дом превратился в приют. Хочешь, я сделаю тебе еще несколько детей?»

Я почувствовала, что краснею. Жар в углублении моего декольте. Я залпом осушаю мой бокал с бордо и зажигаю сигарету. Огонь из моей старой зажигалки — made by Picasso. Он смеется над моим волнением, другие же ничего не понимают. Он отмечает, что в Венеции женщина считалась красивой, только если умела заливать вино себе в глотку. Я ответила, что лучше бы он не позволял мне пить и курить.

— Вино, дорогая, вам больше на пользу, чем святая вода. Ты помнишь, мы ведь встретились в то время, когда ты играла в революционерку? Хотя, возможно, ты была искренна. С тобой невозможно играть. Ты входила в эту безумную группу... Забыл название...

— «Контратака».

— Точно, «Контратака». Целая программа... Хорошая компания у тебя была: друзья-сюрреалисты и знаменитый Батай.

— Ты забыл самое главное. С нами был Поль Элюар. Как ты мог забыть нашего Поля?

— Нет, я не забыл, я не мог забыть его, просто для меня невыносимо слышать его имя. С его уходом я потерял самого дорогого мне человека. Ты помнишь свою фотографию в Мужане, в гостинице «Васт-Оризон»? Он и я на террасе. Наши тела и лица исполосованы тенью от тростника, как будто перед нами штора. Эта фотография у меня в Валлорисе постоянно перед глазами. Скажи, почему он, я ведь так любил его, почему он бросил меня? Мне не нужен твой Бог, Дора, мне он не нужен. Он забрал у меня Аполлинера. Он забрал у меня Элюара.

— Возможно, однажды он вернет их тебе.

— Так говорят монахини! Во времена «Герники» ты еще не зажигала свечей, но это я зажег пламя в твоей руке. Я имею в виду другое пламя. Не говори мне о спасении души. Я хочу спасти лишь свою шкуру. В Дьен-Бьен-Фу разве не разрываются тела на кусочки, разве кожа не трещит по швам, не гниет плоть? И нужна бойня снова и снова, чтобы убирать с лица земли эту колониальную гниль, сдобренную деньгами и окропленную святой водой. Не говори мне о моей душе, Дора.

Французские войска попали в ловушку. Их побьют через несколько дней. Катастрофа разражается, с обеих сторон люди падают лицом в грязь. Так Пикассо вспомнил войну посреди разговора, он говорил громко, чтобы подчеркнуть непристойность этого воспоминания здесь, за этим столом, среди гостей. Грязь, страдание, смерть внезапно проникли незваными в замок де Кастиль. И это он — Пикассо, коммунист, впускает в столовую вьетнамских солдат. Через восемнадцать лет после «Герники» и через девять после «Бойни» он возвращается на службу и хочет завербовать меня тоже. Никто не осмеливается ему противоречить. И в этом богатом барочном замке, где все картины XX века идут одна за другой сжатыми рядами, поднимаются бокалы в честь бойцов Вьетнама. Чего не сделаешь, чтобы угодить Пикассо. В добрый час! С Богом!

Он сказал мне: «Пойдем». Хозяин дома встал из-за стола и пригласил нас последовать своему примеру. Потом все-таки остановил нас и попросил художника нарисовать что-нибудь в книге почетных гостей. Художник был вынужден вновь принять на себя сан Пикассо. Было бы невежливо отклонить эту просьбу в таком месте, в замке, настолько населенном его работами. Они в нем правят.

Кто-то протягивает ему авторучку, и он проводит несколько вертикальных линий и обрамляет их обвивающейся завивкой. Тогда возникает стилизованный ряд колонн. Причудливый замок величественен в своей перспективе. Художник великодушен к хозяину. Он говорит ему о доме, в котором тот главный. В самой лучшей гостинице не доверяют книге почетных гостей своего душевного состояния, лишь подчеркивают качество кухни и обслуживания. Пикассо выводит на страницу иероглиф замка де Кастиль. И мы, скромные вассалы, мы добавляем свои подписи к автографу сеньора.

— Какая прекрасная работа! — восклицает Дуглас Купер. — И какое приятное общество! Спасибо, спасибо всем.

— Я один, — брюзжит Пикассо. — Где вы видите приятное общество? Я никогда еще не был так одинок, как в этот год.

Поворачивается ко мне и доверительным тоном:

«Я никогда не жил так. Я никогда не жил без женщины. Я не могу больше выносить одиночества. Оно изнуряет меня».

Он снова берет меня под руку и ведет за собой. Как в замедленной съемке, мы пересекаем огромную комнату. Осознав в отличие от меня происходящее, люди смотрят нам вслед. Я чувствую средоточие этих взглядов, но оно не смущает меня, оно кажется мне нежной, как ласка. Мы останавливаемся вдалеке ото всех. Все взгляды по-прежнему обращены к нам. Он и я — благоговейная, ожившая картинка. Я не знаю, что сейчас случится. Я не могу думать об этом. Я осознаю только данное мгновенье, застывшее мгновенье, от которого зависит вся моя дальнейшая жизнь. Другие знают, а я еще нет. Я не ощущаю себя, я не рядом с тобой. Я, как другие, смотрю на нас со стороны. В это мгновенье мы — мучительное отображение нашей любви. Ты, конечно, скажешь мне сейчас то, чего я так долго ждала. Осталось только нарисовать печать, в которую будут вписаны слова, твои решительные слова. Слова... Но ты молчишь. Ты смотришь на меня, и в твоих глазах больше нет детства. Этот взгляд мне пока не знаком, я узнаю его после, когда тебя уже не будет. Это взгляд с твоего последнего автопортрета, разверстый навстречу смерти, в лицо которой ты готов заглянуть. Нет, ты ничего не сказал мне, ты внезапно повернулся спиной, перед тем как снова меня бросить. По-другому это не назовешь. Ты в обратном направлении пересек огромную залу. Ты был один, подчеркнуто один, в то время как я застыла на том конце комнаты в ледяном одиночестве, достойном твоего. Всеобщее внимание улеглось, разговор постепенно возобновился. Тебе нужны были свидетели, ты получил их. Ты считаешь себя матадором или быком? Могу предположить, ты даже оставил на арене часть своих внутренностей, как лошадь, которую еще не покрыли попоной.

Зачем этот резкий поворот? Зачем ты потянул меня за собой, в сторону? Какую тайну ты хотел мне раскрыть? Почему передумал? Неужели все это, о чем я так мечтала, оказалось ловушкой? И ты лишь хотел продемонстрировать перед всеми, как все еще властен надо мной, что стоит тебе сказать и я повинуюсь, как марионетка? В то время как другие женщины сумели преодолеть твое влияние, разве не здорово показать всем мое полное повиновение тебе?

Друзья продолжили беседу, а я осталась одна созерцать свое новое бедствие. Только я решилась подойти к одной из групп, как твой голос полился мне навстречу. Он стал вдруг каким-то неестественным: «Твой друг сказал, что вы собираетесь остановиться в Бургундии, у Балтуса. Великолепная идея! Балтус, он мне нравится. Мы с ним знакомы уже двадцать лет, и у меня сохранилась одна его прекрасная работа. Ты ее знаешь, милая, мы были вместе, когда я купил ее. Я поеду с вами. Дора, сядешь со мной в «испано», а твой жених догонит нас с вещами. Правда замечательная идея? Ты помнишь, Дора, «Васт-Оризон»? Это будет новый Мужан. Балтус захочет задержать нас, и мы не заставим себя долго упрашивать. Весна, мы сможем спать на природе, в полях. Писать на природе? Нет, спасибо, это не наш стиль. Но спать, ах, спать в замке Дракулы, на самом краю Бургундии. А по утрам — густое вино и колбаса с чесноком! Пауло отвезет нас. Пауло — ас в вождении «испано» и в организации всех моих празднеств. Достаточно свистнуть, и Пауло уже знает, что я от него хочу. Да, Пауло, мы ведь никогда раньше так не понимали друг друга?»

Пауло — сын Ольги и Пикассо. Он стал шофером своего отца, когда уволили Марселя после восемнадцати лет верной службы. Однажды ночью Марсель имел несчастье одолжить без спроса белый «олдсмобиль», недавно подаренный Пикассо американским торговцем Куцем. По дороге в Довиль он попал в аварию. На следующий день Пикассо объявил ему, что, так как у него нет больше машины, ему не нужен и шофер. Но у него оставалось еще бессмертное «испано», что и позволило сыну поступить на службу к отцу. Это решение не послужило им на пользу.

Пикассо все больше распаляется от своего плана поездки к Балтусу, он пытается убедить и меня. План кажется ему идеальным. Разве я не сяду с ним, как когда-то в «испано»? Он умоляет меня согласиться, он беспрерывно смеется, и его смех становится сардоническим от многократного повторения. Я чувствую, как счастлив он будет унизить моего друга, отправив его в сопровождающей машине.

— Блестящая идея, — говорю я.

— Вот именно! Позвоним Балтусу, предупредим его.

— У него нет телефона.

— Ну так сделаем ему сюрприз! Нам будет хорошо вдвоем в «испано».

— Лучше встретимся у Балтуса. Я поеду со своим другом, как и собиралась.

— Но это не имеет смысла!

— Вы считаете?

— Почему с ним? Вы не женаты, не помолвлены, вы никто друг другу. Ну посмотри на него наконец, он же неспособен стать твоим мужем! Этот мужчина не для тебя, это вообще не мужчина! Все это смешно! Нет, если ты хочешь ехать с ним, вперед, на здоровье! Я возвращаюсь в Валлорис. Давай, поехали, Пауло, у нас еще много километров впереди, и, даже если никто нас не ждет, постараемся приехать на день раньше. Надеюсь, цыгане вам понравились. Заберу двух-трех, чтобы не давали нам спать в дороге. В добрый час! С Богом!

Он ушел, и жизнь отхлынула следом. Все устремились за ним к машине, чтобы усердней умолять его остаться еще на секунду. Я знаю, что их мольбы ничего не изменят. Он решил уехать, он уедет. Неожиданные поступки, провокации, другие внезапные решения — это его принцип. Только друг остался рядом со мной, и сейчас больше, чем когда-нибудь, он наперсник трагедии. Мы не осмеливаемся посмотреть друг на друга. Унижения, которым Пикассо подверг американца, отягчают его меньше, чем невольная вина во внезапном отъезде мастера и в его гневной вспышке. Он поворачивается ко мне: «Если вы хотите уехать, Дора, сделайте это сейчас. Я могу поехать с вами или сразу вернуться в Париж, не заезжая, как планировалось, к Балтусу. Пойдемте, Дора, если хотите...»

Мне пришлось ответить, что слишком поздно. Пикассо уехал. Он бы уехал в любом случае. Завтра, послезавтра. Из замка де Кастиль или из дома Балтуса. Он снова отказался бы от меня, и мне больше нечем перевязать раны. Слишком поздно. Вдалеке вновь заиграла музыка. Звуковая галлюцинация? Цыгане, которые должны были уехать с ним, как будто возвращаются. Надежда! Безумная надежда! Безрассудная! Он передумал? Неужели он возвращается и музыканты идут следом? Неужели в нем осталось что-то от прежней любви? Еще недавно разве не любил он меня? Мне наконец удается стряхнуть неподвижность. Я бегу. Я бегу сквозь огромные залы замка. Я выбегаю из лабиринта. Я иду навстречу ему, устремившемуся ко мне. Может быть, мы снова будем вместе. На этот раз это не сон, это кошмар. Я на пороге, и снова лишь ночь передо мной.

Гости как будто с неохотой поднимаются по лестнице. Они выходят из темноты, и на их лицах одна лишь усталость. Праздник закончился. Вяло поют цыгане. Сейчас я ненавижу их и их звучность, которая действует только на нервы. «Испано» уже и след простыл. Он сначала попросил музыкантов проводить его до Валлориса, а потом выпроводил их из машины.

Я больше никогда не увижу его. Пустота отныне бесконечна.

Предыдущая страница К оглавлению Следующая страница

 
© 2024 Пабло Пикассо.
При заимствовании информации с сайта ссылка на источник обязательна.
Яндекс.Метрика